воскресенье, 22 января 2012 г.

СКВОЗЬ ВЕЧНЫЙ СТРАХ



НАШИ ДРУЗЬЯ И ЕДИНОМЫШЛЕННИКИ В УКРАИНЕ ПРОСТО ОБЯЗАНЫ ЗНАТЬ ИЗ ПЕРВОИСТОЧНИКОВ СВИДЕТЕЛЬСТВА  ЖИВЫХ УЧАСТНИКОВ ТЕХ СОБЫТИЙ В СССР, ПОСЛЕ ШЕСТИДНЕВНОЙ ВОЙНЫ. КАК ЭТО БЫЛО ЕЩЕ СОВСЕМ НЕДАВНО: 

 Эта статья была опубликована в израильском журнале "22″. Автор ЕФИМ СПИВАКОВСКИЙ. ( Рахель Гедрич: РЕКОМЕНДУЮ прекрасный материал Ефима Спиваковского, моего земляка, диссидента, сиониста – отказника.  10 лет близкого соседства и общения с Ефимом значительно повлияли на моё мировозрение и гражданскую позицию.)


15 февраля 1968 года в десятом часу утра чей-то официальный голос нaзвaл мою фамилию.
- Вас вызывает главный инженер. Оденьтесь, вам надо будет поехать в город.
Страх медленно, но непреодолимо сковал мое тело. Зачем это слово «оденьтесь»? Разумеется, в феврале надо одеться.
Главный посмотрел на меня как на обреченного.
- Зайдите в спецчасть (филиал КГБ), – сказал он брезгливо.
Спецчасть находилась на том же этаже за дверью с красной табличкой. Дверь часто была открытой и там, опершись задом о стол, скучал старичок, добродушный отставной гэбист. В этот раз, помимо него, там находились еще двое. Один из них спросил меня:
- При вас все личные вещи?
- Нет, – ответил я. – Мне сказали одеться, подъехать куда-то в город.
- Возьмите все свое.
Не успел я вернуться к рабочему столу, как в дверях появился Главный, высокий, малоподвижный мужчина, которому полнота к тому же мешала видеть близлежащие на полу предметы. Он не сводил с меня глаз и грубо торопил в присутствии десятка сотрудников. Я успел, однако, нагнувшись к ботинку, выронить блокнот с адресами и телефонами и указал на него взглядом помощнице, Алле Титовой. Она мгновенно подобрала его. Но через два прохода между столами эту конспирацию заметила член партии Евдокия Лопес (фамилия изменена), которую некоторые подозревали в доносительстве. У Дуни глаза широко открылись при виде такой дерзости. Молодые женщины обменялись хищными взглядами. Взгляд Титовой говорил: «Посмей только!» И тогда Лопес, высокая женщина с красивой фигурой и грубым деревенским лицом, сменила удивление на сочувственную улыбку заговорщицы.
На этот раз Главный лично проводил меня к дверям спецчасти. Оттуда эти двое посетителей пошли со мной к задним воротам. В считанные минуты, пока мы пересекали заводское пространство, где обычно проходили митинги солидарности и осуждения, галереи и эстакады наполнились сотнями рабочих. Я видел, как люди на ходу вытирали замасленные руки; девушки, кутаясь в душегрейки, поправляли косынки. Воцарилась тишина. В их молчании и устремленных взглядах мне почудилось скрытое сочувствие.
В какой-то момент я воспрянул духом. Я вообразил себя одним из героев романов девятнадцатого века, страдальцем за правду, за народ. Правда у русских – это украденное народное достояние, синоним истины и справедливости. Испокон веков живет в народе неиссякаемая вера, что рано или поздно она восторжествует. Она эпизодически торжествует. Потом, когда устанавливается порядок, ее снова крадут.
Задние ворота выходили на тихую немощеную улочку. Там, на тротуаре, под ветвями, отяжелевшими от снега, стояли две ухоженные автомашины.
В Советском Союзе моим мнением интересовались. Там не было социологических опросов. Общественное мнение добывалось путем допросов и подслушиваний, и сведения хранились в агентурных материалах. Они суммировались и в виде секретных отчетов распространялись в узком партийном кругу. Как я потом узнал, в эти дни в Москве, Ленинграде и других городах арестовали, или вызвали на «собеседование» многих диссидентов разного толка. В их числе мне запомнилось имяА.С.Есенина-Вольпина.
Меня увезли на улицу Ф.Дзержинского, где помещалось управление КГБ. Агенты поднялись со мной на один из этажей, убранных под гостиницу хорошего класса. Во всяком случае, я не помню чтобы в коридорах следственных домов висели репродукции картин. Вероятно, под чьим-то влиянием происходила интеллектуализация секретного ведомства.
В просторном кабинете на столе у полковника Н.М.Терёхина лежали два агентурных дела. Он обратил мое внимание на то, что мое новое дело в полтора раза толще старого и сказал, что я продолжаю заниматься антисоветской деятельностью.
- Вот свежие показания студента Гены Чернявского (фамилия и имя искажены): -  «Спиваковский встретил меня в Политехническом и пригласил к себе. Он передавал содержание передач «Кол Исраэль» и других зарубежных радиостанций и наставлял меня в духе сионизма».
Я не очень сердился на Г.Ч., потому что, как выяснилось из других допросов, квартира прослушивалась.
- Вы помните с какой формулировкой вас освободили? – спросил Н.Терёхин.
- «…за нецелесообразностью дальнейшего содержания…» – ответил я настороженно.
- Вот именно, – подхватил Терёхин, – она (целесообразность) может возникнуть снова. Мы также знаем о вашем участии в событиях 1955 года в «Берлаге» на Колыме.
Во время многодневной забастовки, перераставшей в восстание, я был главным представителем на переговорах с администрацией «Берлага» и автором Декларации политзаключенных, написанной под влиянием «Декларации независимости Соединенных Штатов Америки». На этом документе стоит гриф «Хранить вечно».
- Вы еще занимались антисоветской агитацией в Ессентуках.
Пока он говорил или зачитывал, мои мысли лихорадочно метались по микроотсекам памяти.
На заводе каждый год профком давал бесплатные и полуплатные путевки на оздоровление. Печень, после того как я переболел в лагере желтухой, беспокоила меня, да и котлеты в заводской столовой и в Политехническом часто готовились из прокисшего фарша. Сослуживцы советовали подать заявление на путевку. Я без всякой надежды, более трех лет назад, подал и забыл об этом. За год до этого ареста меня вызвали в профком и напомнили о моем заявлении:
- Есть курсовка с пятидесятипроцентной оплатой, устраивает?
Я был искренне растроган. Смешанное чувство благодарности и вины охватило меня. Еврей, бывший зэк… и меня посылают на лечение! В этот момент мне захотелось быть нормальным советским человеком, но трудно преодолеть природу. Какая-то наивная страсть к истине до старости оставила меня мальчиком из сказки Г.Х.Андерсена «Новое платье короля».
Случайно мне повезло. Я получил протекцию к директору управления курортов района Ессентуки от его кузины. С ее письмом, бутылкой хорошего вина и коробкой конфет я появился у него в кабинете. Он тут же написал письмо одной седой сухонькой администраторше, и меня устроили в замечательный дом отдыха с медицинскими консультациями и сорокапятиминутной гимнастикой перед завтраком.
Как я потом узнал, следом за мной в кабинет директора вошли двое агентов и потребовали открыть подарочный пакет. Они прочли письмо кузины, но велели ничего не менять.
Моим соседом по комнате оказался директор крупнейшего совхоза Ставропольского края (его фамилия есть в моем агентурном деле). Он принадлежал к новому поколению хозяйственников, которые критически относились к централизованному планированию, жаловались на некомпетентное и неоперативное руководство. Больше всего его злило то, что они лишали его маневренности и контроля над меняющейся ситуацией. В результате гибла значительная часть продукции. Если мне не изменяет память, он хорошо знал М.Горбачева. Мы каждый день ходили вместе к источникам. Однажды он перестал со мной разговаривать и едва отвечал на мои приветствия. Меня поразила эта внезапная перемена, но я тогда не мог дать eй объяснение. Он смотрел на меня как на доносчика. Я, вероятно, должен был спросить его напрямую. Но он принадлежал к другому социальному кругу, в котором у меня не было психологических контактов.
Воздух в горах чистый, и в первые дни я чувствовал такой прилив энергии, что от избытка ее у меня обострилось люмбаго. Несколько дней грязевых компрессов вернули мне осанку.
На «грязях» я познакомился с молодым образованным москвичом. Мы бродили в окрестностях; в пальто, в неспортивной обуви взбирались и неуклюже скользили по обледенелым склонам горных отрогов. Во время бесед я не улавливал его реакции, так как он в любое время дня носил темные очки, даже когда солнце едва пробивалось сквозь тучи. Грубых антисоветских разговоров мы не вели. Говорили о диссидентах, об отсутствии свобод. Мы обменялись адресами, но мое письмо к нему вернулось с почтовым штампом. Я так и не знаю, кем он был – их человеком или очередной жертвой допроса.
Месяц спустя директор управления курортов приехал по делам в Харьков и зашел к своей кузине.
- Кого ты послала ко мне? Ты знаешь кто он такой? Это антисоветчик, сионист!
Первый день ареста прошел в угрожающих намеках, в какой-то гнетущей атмосфере. Во время продолжительных перерывов меня помещали в соседнюю комнату. Она была больше кабинета Терёхина и вероятно использовалась для совещаний. Я сидел за столом, на котором под стеклом лежала карта Израиля. Слева лежало несколько газет на иврите. Гэбисты подложили их в насмешку. Ну, что, мол, ты за националист, который своего языка не знает. Я чувствовал себя жертвой веков – не еврей и не русский, одна только горечь обид.
Совсем рядом, за дверью, я услышал голос и беззаботный смех Орны, жемчужины харьковских поклонников Израиля, жертвы ностальгии ее русской матери. Я не верил ушам своим. Беспомощный русский с израильским акцентом придавал ей шарм. Она прощалась с молодыми офицерами, которые приглашали её то ли на вечер, то ли в концерт.
А меня «по второму кругу» увезут в холодные безрадостные края. Я не переживу второго срока и там безвестно угаснет моя душа на радость мелочным завистникам и тупым злодеям. Примерно в это же время Ольга (моя жена) вошла вестибюль и со славянской непосредственностью спросила у дежурного:
- Где тут еврейский отдел?
Дежурный позвонил по внутреннему телефону. К ней вышел офицер.
- Здесь нет еврейского отдела, гражданка.
- Куда же тогда забрали моего мужа?
- Этот отдел называется идеологическим, – разъяснил офицер и сделал успокаивающую гримасу.
Около 9 вечера мне выписали пропуск и велели явиться на следующий день к 9 утра. Я приехал к родителям. Ольга была еще там. Я давно с такой нежностью не обнимал своего сынишку, думал: больше никогда не увижу его.
Оглядываясь назад, я вижу себя плохим отцом, плохим сыном. После того как я прочел Кармайкла («Троцкий»), я стал находить в себе характерологическое сходство с безумным радикалом Л.Троцким. Восточный фанатизм, та же способность смотреть поверх голов родных и близких в своем служении идее. А что идеи, как не забавы Всевышнего! Теперь я не могу утешить себя. Отца и матери, да и других, чьи чувства я легкомысленно ранил, уже нет в живых. Творец вдохнул в меня мятежную душу и не дал ей мудрости и смирения…
Дома я написал письмо, в котором обещал не заниматься антисоветской деятельностью, не критиковать режим, но не помню, в каких выражениях, оставил за собой право на интерес и стремление к Израилю.
Самым впечатляющим событием следующего дня была непродолжительная беседа, которую вел со мной высокий идеологический чин в присутствии полудюжины военных и гражданских. Из всего, что он говорил, мне запомнилась одна фраза:
- Д-р Герцль был прогрессивным деятелем для своего времени.
Мы знали, что прогрессивными деятелями для всех времен являются только классики марксизма. Основателя сионизма всегда считали реакционером. Я чуть было не спросил:
- Это новая установка партии или вы всегда так думали, но хранили эту мысль для подходящих времен?
Но я неоднократно пострадал за то, что пытался уточнить положения советской идеологии, и потому промолчал.
Меня отпустили немного раньше. Я пришел домой, полный тревог, сквозь которые иногда мерцала искра надежды.
В заключительный день в кабинете были только Терёхин и я. Он стоял, в руках у него был отпечатанный текст.
- Слушайте внимательно, – начал он. – «Мы принимаем во внимание (или – «принимая во внимание») ваше особое отношение к Израилю…» (Фраза начиналась таким образом, что можно было ожидать, что меня выпускают, но она уводила куда-то в неопределенность.)
Я никогда не слыхал до того, чтобы советская власть принимала во внимание чьи-то иные мысли и устремления.
- «Вы враг, – читал он дальше из текста, – в данный момент вы не представляете для нас опасности. Но при иных обстоятельствах (или – «могут возникнуть обстоятельства, при которых») вы можете представлять опасность… Мы, однако, учитываем ваши чувства к Государству Израиль». – Опять фраза уводила куда-то. Мне трудно было сосредоточиться. – «…Если вы когда-нибудь окажетесь за границей, помните, что у Советского Союза на Западе много друзей».
Этой фразой текст заканчивался. Он помещался всего лишь на одной странице.
Советского Союза уже нет, но его друзья размножились на Западе в количествах, угрожающих основам европейской цивилизации. Не осталось ни одной гуманной идеи, которая не доведена до абсурда.
Мое внимание привлек тот факт, что текст был заранее отпечатан, и то, что КГБ допускал возможность моего появления на Западе.
- Вы когда-нибудь убедитесь, что я не враг и что я не намерен приносить вам вред, – сказал я.
Взгляд Терёхина выразил удивление и недоверчивость. А я, хотя это было и так ясно, боялся в этот момент сказать, что чувствую себя иностранцем и, будучи свободным, вероятно, потеряю интерес к советской действительности. Мне так хотелось быть наивным, беззаботным туристом из «страны непуганых идиотов».
Русская культура наиболее близка мне, но я не могу отождествлять себя с русскими в их прошлом. На дореволюционном языке я инородец, а их национальное самосознание не приемлет инородцев, разве только что через несколько поколений генетической ассимиляции. Русских можно любить издали за художественную драматичность характера, за красоту расы; но они в массе своей иррациональны и шовинистичны. Они ревниво относятся к Западу, тем более к чему бы то ни было еврейскому – к еврейскому происхождению знаменитостей (избегали этой детали в биографиях К.Маркса, В.Ленина), к еврейскому происхождению христианства, к древнееврейским корням в русском и древнерусском языках, к заимствованным из еврейского алфавита буквам (ц, ш, щ). В то же время они легко признают латинские, греческие, татарские и иные корни. Этот сорт скрытого антисемитизма присущ интеллигенции. Возможно, географическим положением России и страхом перед надвигающейся с Востока «черной дырой» истории, в которой бесследно исчезают народы и цивилизации, можно объяснить их акцент на этносе и то, что общечеловеческие мотивы в их культуре не звучат так выразительно, как на Западе.
«Я здесь был рожден, но не здешний душой», – так писал под настроение великий поэт России шотландского происхождения М.Ю.Лермонтов.
Я еврей не по религии, а в силу чувства исторической идентификации. Это чувство у разных людей развито в разной степени, но для самосохранения достаточно какой-то критической массы народа, обладающего этим чувством. В природе есть только генетическая, или индивидуальная память. В человеческом обществе без осмысления прошлого немыслимы интеллектуальный прогресс и стремление к справедливости, включая историческую. Справедливость недосягаема, потому что история не ретроактивна и само понятие справедливости относительно, но стремление к ней вечно. Что такое мораль, как не социальная форма инстинкта самосохранения. Эта мысль не предполагает отрицание Бога или ограничение его влияния на судьбы людей.
В ранний период нашего знакомства Ольга называла меня графом Альбертом из «Консуэло» Ж.Санд за мою склонность видеть себя во всех эпохах и остро переживать национальную и человеческую трагедии. Я в воображаемых прежних жизнях терпел поражения, был пленником, бежал, изменял ненавистным религиям и жил с жаждой мести: византийским грекам, арабским завоевателям, крестоносцам, инквизиторам, конкистадорам, работорговцам, янычарам, казакам, царям и отечествам – всем, за всех уничтоженных и униженных в моей душе звучал рефрен:
- Господь! Воздай Риму за Иерусалим и его детей!
Они думают, я ненавижу Россию. Мне ненавистна низменная природа человека от приспособленца до злодея, и я сужу о наличии морали в мире по ее присутствию не в быту, а в политике правительств и элит. Если морали нет в какой-то области человеческих отношений, следовательно, ее существование иллюзорно.
Со времен массовых преследований в 30-х годах бытовало мнение, что от ареста можно скрыться на далеких окраинах. Если потенциальная жертва исчезала, КГБ не объявлял всесоюзный розыск. Вместо нее для выполнения плана борьбы с врагами и ловли рабов для подневольных работ хватали кого-то другого, подходящего по сценарию.
Я еще до этого ареста отправлял письма и открытки в Москву В.Свечинскому по старому адресу на ул. Воровского. Они возвращались со штампом «не доставлено за отсутствием адресата».
Я решил поделиться своими тревогами с И.Тодоровым, давнишним другом, молодым ученым-биологом. Его увлечение наукой держало его в стороне от политических соблазнов; в годы травли менделистов-морганистов он был еще молод.
Его дома не оказалось. Дверь мне открыла его жена Лариса, актриса Театра юного зрителя, женщина с лицом, способным украсить обложку модного журнала. Она обладала широкой натурой с раскованностью, сметающей рамки унылых норм, и была преданным другом. Я любил бывать в их доме. Там часто собиралась театральная богема, звучал смех и рассказывались анекдоты сомнительные во всех отношениях.
Я пришел в подавленном настроении. Кроме Лары, у нее в этот момент находилась соседка из квартиры напротив. Я знал ее только как Анечку, женщину бальзаковского возраста с улыбкой напроказившей девочки. Она стояла перед трюмо и была занята делом, которому посвятила жизнь – косметикой. Пока я рассказывал Ларе своих злоключениях, она не отрывалась от зеркала. Но в момент, когда я сказал, что друг, которого я ищу, несколько лет назад приезжал в Харьков и останавливался на ул. Дзержинского у своих родственников по фамилии Серые, Анечка побледнела и спросила:
- Как зовут вашего друга?
- Виля Свечинский, – ответил я.
- Виля Свечинский – мой двоюродный брат, Серая – я, а на Дзержинского живут мои родители. Вы хотите его новый адрес? – Она удалилась и через несколько минут вернулась с адресом.
Я был не столько поражен случайностью, сколько Анечкиной peaкцией. Она любила комфорт, и, казалось мне, жила в сфере материальных благ. Мизерный процент благополучных людей обнаружил бы себя при таких обстоятельствах. Она была свидетельницей моего рассказа и понимала, что я под наблюдением. Она навсегда покорила меня своим гражданским бесстрашием, и я по сей день не могу забыть полного сдержанного достоинства ее лица.
Вилины родители жили на первом этаже небольшого дома, напоминавшего коттедж. Тогда я впервые увидел Лизу. Высокая, гибкая, она показалась мне интересной, но серьезной и строгой. Я воспринял ее как русскую. Ни в выражении лица, ни в ее мимике, ни в интонациях речи я не нашел ничего еврейского, во всяком случае – знакомого восточноевропейско-еврейского. Существуют ли отличительные психические особенности у отдельных групп евреев, определенные наследственностью, интенсивностью дискриминации или мимикрией, которые как-то внешне проявляются – это особая тема.
Среди инакомыслящих был заметный процент людей из смешанных браков, а также выходцев из привилегированной среды в настоящем или прошлом.
Виля потащил меня по диссидентам. Прежде всего мы посетили Витю Красина. Витя провел с ним много времени в Мяунже, на стройке Д-2 (Берлаг). Вероятно, благодаря Красину Виля оказался в гуще диссидентов. Там было много интересных людей – борцов за свободу, за права. Были и люди духовного поиска. Я впервые встретил у него евреев, бескорыстно увлеченных православием. И даже готовых терпеть антисемитизм на этом поприще. Природа этого явления – для меня – мистика. Мы выросли в атмосфере христианской, или как теперь ее называют, иудео-христианской цивилизации. И я готов согласиться с высказыванием архиепископа Парижа, еврея Люстигера, что христианство – это логическое продолжение иудаизма. Но это христианство, а не церковь. Византийская греко-православная церковь, в частности, виновна в массовом истреблении евреев и самаритян в начале VII века в Палестине. В отличие от Ватикана, она не принесла никаких извинений.
Среди диссидентов встречались потомки известных фамилий: Петр Якир – сын командарма, Павел Литвинов – внук министра иностранных дел, Александр Есенин-Вольпин – сын поэта С.Есенина, Андрей Амальрик – потомок французских эмигрантов, Вадим Делоне – внук Б.Н.Делоне, ученого-математика и потомок рода де Ля Ноуе. Как объяснить этот феномен? Существует ли наследственная склонность к общественному самовыражению или сознание родства с известным именем пробуждает чувство гражданской ответственности?
Многие думали, что В.Красин – родственник финансиста революции, именем которого назван ледоход. Но Витя сказал, что они однофамильцы. Он вел жизнь аскета, одержимого идеей расшатывания советской империи. Как можно жить, заниматься наукой или искусством в положении раба! Я всей душой разделял это чувство. Однако в Афинах рабы занимались творческим трудом, и европейская культура в течение тысячелетий создавалась в условиях несвободы.
Витя ничего не мог сказать дельного по поводу моей ситуации, а все остальное было пережито мною многократно. Пока они говорили о демдвижении, мое внимание почему-то отвлекали автомобильные скаты, торчащие из-под кровати посередине почти пустой комнаты.
Виктор уговаривал нас оставить идею выезда в Израиль и присоединиться к демдвижению. Но мы хором воспротивились. Виля говорил, что любое наше активное участие в судьбах России будет истолковано, как еврейский заговор. Он даже видел что-то неэтичное в диспропорциональном представительстве, хотя общественно-политические движения – естественные процессы, не поддающиеся абсолютному контролю. Евреи – индивидуумы, и чувство их этнической принадлежности субъективно.
- Давайте сначала скинем советскую власть, – агитировал Красин, – а потом езжайте в Израиль.
Он звучал так, как будто за ним стояло движение, в то время как их было не более трех дюжин.
Сто лет назад народовольцы могли обещать народу землю и не интеллектуальную, а физическую свободу от крепостничества. Безусловно, между интеллектуальной свободой, технологическим прогрессом и экономическим процветанием есть прямая связь. Но много ли людей, даже поняв это, готовы жертвовать собой ради свободы, от отсутствия которой непосредственно страдал узкий круг общества.
Можно ли представить себе, чтобы в XVI веке массы поднялись на восстание, чтобы вырвать из рук инквизиции Джордано Бруно? Что им до аристотелева или коперникова концепта вселенной? Количество людей, осознающих значение истины, ничтожно. Тем не менее она пробивается сквозь спертый воздух равнодушия.
Я смотрел на худощавого Витю, полусидевшего на кровати, и думал – что за сила толкает его на этот «нерушимый Союз».
Я ни на йоту не хочу уменьшить нравственное достоинство борцов за свободу. Но не они свергли советскую власть. Советы через своих агентов по перекрестным каналам получали точную информацию об экономической и военной мощи Америки и НАТО. Американская и британская разведки сами поставляли эту информацию. Партийный аппарат и КГБ видели, что пропасть растет, и они гениально избрали перерождение и назвали его перестройкой. Кто, как не В.Ленин, сказал, что победит тот строй, который создаст более высокую производительность труда.
Он принадлежал к плеяде интеллектуальных банкротов. За свою жизнь Ленин создал полкубометра макулатуры. Это одно из немногих высказываний, верных для продолжительного периода истории. Есть еще стремление к качеству жизни, которое не обеспечивается одним ростом производительности.
Виля познакомил меня с диссидентски настроенным адвокатом Леней Васильевым, с которым мы продумывали мою ситуацию. Но одно дело Москва, где все на виду, другое – провинциальный Харьков, где более кровожадный украинский КГБ не прочь насладиться агонией еврея.
Мы еще встретились с Петей Якиром у входа в какой-то небольшой парк. У него были связи с инкорами, и Виля, вероятно, имел в виду подстраховать меня на случай ареста с помощью паблисити на Западе.
В конце концов мы решили, что мне лучше не оставаться у них на виду. Виля договорился с директором магаданского филиала ВНИИ социологических исследований, что меня берут туда на работу.
Я вернулся в Харьков в нашу комнатушку в Политехническом, и мы с Олей стали думать, как подготовиться к отъезду. Надо было ничего не забыть, ведь Магадан – это действительно край света. Я уже мечтал окунуться в интересные демографические исследования, связанные с градостроением. Но где-то подхватил тяжелый грипп и более двух недель никакими усилиями не мог преодолеть его. Все, думаю, я в западне. Наверное, Всевышний, если ему есть дело до индивидуальных судеб, приковал меня к постели, чтобы я не мог уйти от уготованной мне участи.
Оля решила развеять мои мрачные думы и предложила пойти к подруге на детский день рождения. Было 13 марта 1968 года. Я все еще страдал от изнуряющей субфебрильной температуры, но шел. Нам отключили телефон, и это усугубляло чувство тревоги. В гостях я попросил разрешения позвонить в Ригу Л.Словиной (Плинер), той самой соученице, которую в 1944-м году из-за меня выгнали из комсомола.
- Поздравляю, – крикнул я в трубку.
- Ты откуда знаешь? – спросила Лида.
- Ну как же мне не знать? Ведь твой Цвишка родился на день позже Арика.
- А-а, ты об этом?
«Что-то произошло», – подумал я.
- У нас на дверях ОВИРа повесили объявление, что возобновляется прием документов.
До Шестидневной войны на весь Союз было несколько человек, которые получили разрешение, но были задержаны, по официальной версии, в связи с агрессией Израиля против арабских стран и разрывом дипломатических отношений. В течение десятилетий мысль о выезде в другую страну на жительство, высказанная где-либо, воспринималась как декларация измены родине. Были две репатриации: польских граждан в 40-х и 50-х годах, в основном евреев, бежавших в Советский Союз в начале Второй мировой войны. Изредка отпускали ультрарелигиозных стариков, к которым власти относились как к людям с безопасным психическим отклонением. Ходили слухи, что кого-то выпустили из Черновцов в Румынию или Израиль в связи с политикой украинизации города. Среди тех, кому дали, а потом забрали разрешение, были идишские литераторы, уцелевшие после арестов 1949-1950 годов. Это были обречённые деятели обреченной культуры. Парадоксально, что первые десятилетия советской власти они сотрудничали с нею в преследовании гебраистов. Одна фраза из письма Андропова и Громыко в ЦК КПСС 10 июня 1968 г. говорит о социальной характеристике людей, которым они считали безопасным предоставлять свободу: «…лицам преклонного возраста, не имеющим высшего и специального образования», иначе – тем, кто не сможет ею воспользоваться.
От этого короткого звонка в Ригу опять повеяло надеждой. Рига не совсем Советский Союз. Помню, как какой-то харьковчанин, приехав оттуда, с волнением рассказывал, что рижанки без боязни носят кулоны с шестиконечными звездами. Надежда настойчиво стучала в груди, и куда-то пропадало желание уезжать в Магадан. Олина подруга и сокурсница по институту Лина Волкова предложила поехать с ними на месяц в деревню. Кроме Ворсклы, прозрачной речушки, откуда ее название»вор скла», все остальное в нашей жизни там оставило неприятные воспоминания. Портативная газовая горелка, работавшая от баллона сжатого газа, постоянно глохла, и вся конструкция была неустойчивой и казалась взрывоопасной. Оля мучилась, приготавливая еду. А тут еще через сутки-другие свалился на наши головы Митя Нилованов (имя и фамилия искажены). Вне сомнения, КГБ подбросило его «на попутных машинах» с заданием внедриться. Он спал то на чердаке, то бесцеремонно укладывался посреди единственной комнаты, пристраивался к с трудом приготовленной пище, словом, вел себя как классический ami-cochon (друг-свинья, Олино определение).Он никогда не говорил, сколько они ему платили, но я знал от Ф.Голанда, другого осведомителя, что такие услуги «по совместительству» оплачивались в размере 70 рублей в месяц плюс командировочные. Он, вероятно, отдавал эти деньги своим бедствующим родителям (папа – инвалид, мама – без профессии). Митя играл роль нашего единомышленника, и, я думаю, он был искренен. Просто его положение было двойственным. Раньше он давал мне на рецензию доносы и даже спрашивал, что писать обо мне. Последнее время он не обращался по этому поводу, и я опасался, что если мы обозлим его, он сгустит краски или сочинит какую-то гадость.
В начале октября я опять собрался в Москву. Мы решили узнать, какие у Оли шансы на поездку в гости к отцу, в США. Об этих планах я поделился с А.Нагинским, который пользовался моим абсолютным доверием. Шурик казался мне самоорганизованным, целеустремленным, но осторожным человеком. Он привлекал способностью сжато и образно выражать мысли. Мне иногда казалось, что мы с ним учились в одной гимназии, хотя ни один из нас не родился в те времена. Наверное, он напоминал кого-то на старинной отцовской фотографии. Наше знакомство возникло при интересных обстоятельствах. Это было в 1961 году. В течение нескольких месяцев он знал обо мне, но я ничего не слыхал о нем. Однажды к нему зашел его друг, живший по соседству, и рассказал, что КГБ вербует его в осведомители. Его недавно взяли на работу в конструкторско-технологическое бюро местной промышленности, кажется, после армии. Он назвал имя человека, за которым ему предлагали следить. Речь шла обо мне. Того, кого вербовали, звали Аликом Манойленко. Несмотря на украинское звучание фамилии, это был худенький еврей, мальчик с доброй улыбкой и усталыми глазами. Острый носик придавал ему сходство с Пиноккио. Он играл на контрабасе в оркестровых группах, собиравшихся в квартеты и квинтеты в зависимости от заказа. На их профессиональном жаргоне они тогда назывались «лабухами». Он сказал Шурику, что это предложение ему неприятно, и он собирается отказаться от него. Шурик посоветовал не идти на прямой конфликт, а сначала выяснить, что их интересует об этом человеке.
- Они сказали, что он содержался в заключении за антисоветскую агитацию и сионизм и продолжает находиться под наблюдением.
- Поговори с ним о б…х, – советовал Шурик, – и напиши, что это то, что составляет его подлинный интерес.
Через несколько месяцев наше бюро слилось с другим, и мы оба потеряли работу. Тогда Шурик попросил его устроить нам встречу. Он тоже мечтал уехать в Израиль, но искал матримониальный путь, считая его более надежным. Но даже на этом пути человек попадал в поле зрения КГБ. Однажды он спросил, не знаю ли я какую-нибудь девушку, у которой в Израиле кто-то из родителей. Я сказал, что знаю такую, которая сама из Израиля, но она уже занята. Он мгновенно загорелся:
- Я женюсь на ней, даже если она косая и кривая!
Я еще никогда не видел, чтобы мужчина с такой готовностью и страстью говорил о женщине, которую он никогда не видел.
- О нет, – возражал я, – она отнюдь не уродлива, она великолепно сложена и танцует в оперном театре в кордебалете.
Но он продолжал видеть перед собой безобразную богиню Свободы, свою спасительницу.
Наконец, он нашел Раю, маленькую брюнетку с черноморского побережья. Ее отец был родом из Польши и, пережив две репатриации, добрался до Израиля. Ее мать за ним не последовала и осталась с ней в Одессе. Рая – племянница жены И.Эдельмана, впоследствии одного из наших «подавантов».
А.Нагинский попросил меня выяснить в московском ОВИРе перспективы его случая. Мы были тогда друзьями и единомышленниками.

Я узнал от друзей, что Алик Манойленко умер от сердечного приступа на далеком северо-востоке, куда он поехал на заработки. Я порой вспоминаю его. Ведь должен же жить в чьей-то памяти образ доброго и достойного человека, который не стал доносчиком на орвелловском скотном дворе. Но кто бы мог подумать, что в свободном мире правосудие поощряет доносительство в ситуациях, противных совести и гражданскому долгу.
У Свечинских на Флотской в мое распоряжение отвели комнату. Я не знаю, сколько там было комнат, потому что по утрам мы разбегались, а вечерами проводили время на кухне. В моей комнате над дверным проемом была вделана полка, вероятно для книг. Это место облюбовал светло-серый кот, дремавший на куске одеяла. Но по ночам он не спал там. Полка служила ему трамплином, откуда, сжимаясь и сверкая дикими кошачьими глазами, он прыгал в кровать на спящего человека. Он не приходил украдкой, как все коты, а совершал полет. Я везде видел опасность, и этот кот казался мне перевоплощением булгаковского персонажа. Никакие меры не помогали; он ухитрялся открыть дверь, и ночью я находил его у себя в кровати. Только недавно я узнал, что коты обладают терапевтическим свойством. Вечно поглощенный своими мыслями, я не находил времени для прекрасного мира природы, за что Всевышний покарал меня и до конца жизни поместил в уродливом утилитарном Бруклине.
Был полдень, когда я добрался до Колпачного переулка, где помещался центральный ОВИР. Я окинул взглядом приемную на первом этаже, где было много посетителей. Людей с еврейской внешностью я не заметил. Когда подошла моя очередь, я вошел в продолговатую комнату, в конце которой было одно окно. Слева вдоль стен стояли три стола, за каждым из которых сидели женщины, служащие ОВИРа. Я попал к первой, которая сидела ближе к двери, худенькой, серебристо-седой, с короткой стрижкой женщине в черном платье.
- Садитесь, я вас слушаю.
- Моя жена, – начал я, – двадцать семь лет не видела своего отца, который живет в США. Года три назад он разыскал ее. Не могла бы она получить разрешение на гостевую поездку?
- Почти невероятно, – сказала служащая, – я не знаю, примут ли к рассмотрению вашу просьбу. В моей многолетней практике я почти не встречала положительных решений по таким частным делам, не помню…
Ну, думаю, с Олиным случаем все ясно. Я, собственно, не очень надеялся.
- У меня к вам еще один вопрос, – сказал я, имея в виду просьбу Шурика. – У моего друга подобная ситуация. Его тесть живет в Израиле. Он просил узнать…
- Я вижу, вы хотите в Израиль, – оборвала она меня.
- Да, хочу.
- Так бы и сказали. Нам разрешили принимать документы.
- Но в Израиле у нас нет прямых родственников.
- Ну, какие-нибудь двоюродные, дяди, тети…
- У нас никого нет там.
- Как, совсем никого? – Мне показалось, в ее голосе прозвучала жалость. – Ну, а двоюродный сосед у вас найдется?
Боже, что я слышу!
- Это да, сосед найдется.
- Есть новый указ…
Она приоткрыла ящик стола и в темпе зачитала: «Указ Президиума Верховного Совета СССР от… 1968 года… Для выезда в Израиль на постоянное жительство степень родства не имеет значения… гражданство теряется в момент пересечения границы». На последнем слове она резко закрыла ящик.

- Подавайте, я приму у вас документы. Но гарантии, что вы получите разрешение, нет.
- Какие документы? – спросил я.
- Характеристика с места работы, справка от домоуправления, от библиотеки…
- Тогда за этими бумагами я должен съездить домой, в Харьков…
- Так вы не москвич? Тогда я не могу принять у вас документы. Вы должны подать в вашем районном отделении милиции.
Сквозь официальную манеру поведения проскальзывало тепло. Никогда представитель власти не говорил со мной тоном более человеческим.
Я бежал, мчался сквозь нарядные станции метро, безлюдные автобусные остановки на Флотскую.
Виля пришел поздно. Он выслушал мою новость, как слушают в ненастный день торопящиеся на работу и с работы люди тех, кто обращается к ним словами: «Возрадуйтесь, есть хорошие новости!» Я поначалу возбужденно рассказывал, но он безучастно молчал. Я ходил за ним по квартире и требовал к себе внимания.
- Фима, ты что-то не понял, ты возбужден…
В его голосе звучали грусть и усталость.
Утром, когда он собирался на работу, я продолжал настаивать. Он уже влез в ботинки, но на мгновенье остановился:
- Фима, это серьезно, ты болен, – сказал он, сдерживая досаду. – Ты должен посетить психиатра, и как можно скорее. Ты сходишь с ума.
Последовала пауза. И дальше он сказал что-то, обращаясь уже не ко мне:
- Когда человек очень долго и напряженно жаждет чего-то, происходит сдвиг на почве…
Я не дал ему закончить.
- В моем сознании все ясно, – сказал я, – мне не показалось, мое воображение ничего не дорисовало. Виля! Если ты думаешь, что я заболел, то сделай для друга последнее доброе дело. Поедем вместе в ОВИР. И если ты прав, я пойду к психиатру немедленно, куда ты скажешь.
- Ладно, едем… для твоего успокоения.
Он склонился над ботинком из серой выворотной кожи, в каких ходят по талому снегу, и стал затягивать шнурки из сыромятной кожи. В моем очень далеком детстве конюхи при поликлинике плели из нее кнуты, и я запомнил ее запах.
Виля – приверженец особого стиля. Его эстетические привязанности сформировались под влиянием функционализма. Прекрасное – должно быть функционально и вписываться в среду. Он любил все подлинное – людей и предметы. Эстетичность, в его представлении, должна выражать эту подлинность, а не служить декором. Я еще заметил, что предметы в его доме и одежда всегда несут одну мысль – сдержанность формы и красок. Этими качествами, возможно, объясняется его роль впоследствии в аморфном движении Нового Исхода. Он своей сутью выражал надежность. Он, как ледокол, медленно крошил лед страха, и по мере того как масса ocмелевших росла, страх, вечный страx, oтступал.
Мы ехали молча. В ОВИРе он сказал:
- Ты не заходи, жди здесь, в приемной.
Минут через пятнадцать он вышел и сделал мне знак следовать за ним. Мы вышли в заснеженный дворик. Снег таял под ярким солнцем, кое-где еще сохраняя причудливые следы ветра. Из-под прозрачных корок льда текли ручейки.
Он обхватил мою грудь медвежьей хваткой, поднял над землей и во весь дух закричал: «Мы е… едем! Мы едем!» В этот момент он забыл, что я живое существо, масса у него почти вдвое больше моей. Я успел крикнуть: «Виля! Сердце!» Только вспоминая об этом, я всякий раз чувствую боль в груди.
Он очнулся, опустил меня на снег и с выражением лица, которое говорило: «Ах! При чем тут сердце, когда открывается мир?», сказал:
- Я попал к другой, той, что возле окна. Но она, без красноречивых деталей, сказала примерно то же самое.
Он никогда не попросил извинения за то, что всерьез посчитал меня сходящим с ума. Но Господь наказал его в тот же день. По его просьбе мы подъехали к какому-то многоэтажному дому. Он указал на слабый свет в окне и велел ждать на улице. Холодело. Я ждал более получаса и стал зябнуть. Наконец он вышел и с досадой сказал, что ему не поверили. Там сидели его бывший одноделец Миша Маргулис (по кличке Пуриц, что на идише означает «важная персона»), поэт И.Керлер и еще кто-то. Когда он не смог убедить их, он возмутился: «Вы, москвичи, шепчетесь за закрытыми шторами, и нужно, чтобы приехал еврей из Харькова сказать вам, что принимают документы».
Тогда они решили послать в ОВИР молодого крепкого добровольца. Не помню его имени. Этому парню сказали, что он может обратиться в голландское посольство за израильской правительственной визой. Лед треснул!
Впоследствии люди забыли о хронологии. Многим до сих пор кажется, что «железный занавес» приподнялся в результате их героической борьбы при поддержке мирового еврейства и мирового общественного мнения. Но кто или что заставило советскую власть издать тот Указ? Где та невидимая сила? Никакого национального движения до этого Указа не было. Были одиночки или группки друзей, не всегда знавшие о существовании друг друга. И в этой атмосфере всеобщего страха был издан Указ.
История, как известно, состоит из событий происходивших и из их версий, оставшихся в памяти. Память страдает непроизвольными искажениями. Помимо того, есть умышленные искажения, продиктованные тщеславием или политическими соображениями.
История исхода евреев из Советского Союза в 70-х годах XX века не свободна от этих искажений. Многие воспринимали свое решение выехать как поворотный момент в истории событий, особенно если они принадлежали к профессионально преуспевающему слою общества. На первых порах такое восприятие отражало долю истины, ибо присоединение нового человека способствовало эффекту лавины.
Зашел ли кто-нибудь в московский ОВИР той осенью до меня? Возможно.
В ОВИРе граждане делились на «выездных» и «невыездных». «Выездные» – это привилегированные советские служащие, актеры, спортсмены, семьи которых оставались заложниками. Речь идет о «невыездном» народе. Оглядываясь на прошлое, меня не покидает чувство, что КГБ «пасло» и подталкивало мне подобных, но мы в ту пору не осознавали этого. Во второй половине 60-х годов правительство сдерживало ретивых провинциальных гэбистов. Может быть, они не хотели повторения российской дореволюционной ситуации, когда евреи пополнили ряды инакомыслящих и революционеров.


Три года спустя, в Тель-Авиве, мне привелось быть на собрании, где присутствовало несколько десятков олим и выступала Голда Меир. На вопрос из зала, почему Израиль чего-то не делает или мало делает для выезда евреев из СССР, она ответила:


- Когда-нибудь ваши дети и внуки узнают, что сделал Израиль, чтобы вы были здесь с нами.
  Насколько это будет интересно детям и внукам, покажет будущее.

Комментариев нет:

Отправить комментарий